Игорь Рубан. Художник Константин Клавдианович Зефиров.

Константин Клавдианович Зефиров ушел от нас давно, но и сейчас так мне близок, что писать о нем могу только через себя.

Удивительное явление старость! Не та старость, когда ко всему теряется интерес, а та, которая убирает всю накипь и мусор из воспоминаний, воскрешая в памяти уважаемых и близких тебе участников жизни. Было их у меня на протяжении восьмидесяти лет немало и не слишком много. Сколько, вероятно, полагается человеку любознательному, довольно деятельному, не сидевшему на одном месте и в добавок еще и художнику. Возраст и профессии спутников моей жизни самые разные и имена их рассеяны по карте от Мурманска до Владивостока, от Северного полюса до Антарктиды. Есть на ней и московское Замоскворечье с улицей Большой Полянкой. Там жил с семьей и писал Константин Клавдианович Зефиров в двух комнатах верхнего этажа массивного каменного дома. Не было в них ни гипсовых слепков, ни золотых рам на стенах, а неброско стоявшее старенькое пианино, букеты высохших цветов и ковровая скатерть на столе создавали чувство нерушимого уюта и быта. То был оазис в то неспокойное время. Шли тридцатые годы, продолжалось подавление неправедных художников – «формалистов», по выражению пройдохи О. М. Бескина. Константин Клавдианович (Клаудианович) держался обособленно от правоверных подавляльщиков и от отлучаемых еретиков, всецело занятый трудом живописца и педагога. Не в его было характере выступать с речами или подгонять свои работы к сиюминутным интересам сегодняшнего дня и разменивать силы и время на суету в погоне за положением в жизни. 

Много переживший и повидавший на своем веку, избегавший поверхностного отношения ко всему, он был склонен к раздумью и не любил разговоров «вообще», для препровождения времени. Зато выношенные мысли и взгляды требовали собеседника. Так мы и сблизились – я, его ученик по положению, а он по существу не учитель, а старший товарищ. В то время мне, уже сложившемуся художнику, прошедшему обучение у Д. Н. Кардовского и И. Э. Грабаря, пришлось по совету последнего поступить доучиваться в художественное училище за неимением института. Поступив на третий курс, который вел К. К. Зефиров, я быстро и незаметно сошелся с ним. Он привлекал отсутствием сухого педантизма в жизни и искусстве, всегда был прост и естественен и, обладая глубоким умом, не пользовался своими обширными знаниями как подпорками в разговоре и для придания себе веса. Узнав его ближе, я понял, насколько он был цельным и твердым в своих взглядах и убеждениях человеком и художником, избегавшим всего внешнего, вплоть до исполнительской виртуозности в живописи и рисунке. На первый взгляд они могут производить впечатление несколько неумелых и наивных, как иногда воспринимаются откровенные высказывания непосредственных в своей прямоте людей. Однако «внутри» работ сидела твердая, продуманная и выверенная школа, именно внутри, потому что художника прежде всего заботит, как передать чувства, навеянные окружающим миром, будь то человек, пейзаж, интерьер или натюрморт. Так, в серии вяжущих женщин они не «держат позу», не показывают красоту лиц и рук или игру света на них, а просто вяжут, вяжут так, что работы хочется определить словом «вязание». Холсты все небольшие, живопись монохромна, обща и груба по фактуре, но она вводит нас в мир, где живут и трудятся эти люди. Работал Константин Клавдианович долго, безжалостно переделывая уже готовый этюд, доводя его до картины. Как то я зашел к нему в избу в Карандеевке, в деревне, где он жил в то лето, и поразился блестяще написанным букетом сирени. Лиловые грозди цветов, темно-зеленые листья на сером фоне стены, так легко, точно и просто написанные, спорили со стоящим тут же на столе букетом. Это было в первый день. Затем этот холст, много дней подряд, писался и переписывался, живопись всё усложнялась, букет в вазе поблёк и завял, а художник всё работал, пока от первоначального этюда не осталось и следа. Ушла подкупающая красота и легкость исполнения, уступив место весомости глубоко прочувствованного художественного произведения.

Не будучи человеком экспансивным Константин Клавдианович не метался в творческих поисках, а настойчиво и упорно шел к намеченной цели. Есть такое выражение – «уметь слушать музыку». Наверно, тот, кто впервые так выразился, хотел сказать о способности поддаваться воздействию музыки, давать ей власть над собой. Художник Зефиров «умел видеть» окружающий мир и доносить до нас свои чувства. Красота игры света на поверхности вещи еще не определяет её смысла, будь то раковина, книга или цветок, ведь у каждой есть своё название и назначение. Французское название натюрморт здесь не подходит. 

Не мертвая натура, а «тихая жизнь», как говорят немцы, ближе подходит к работам Константина Зефирова. Он не умел смотреть глазами мимоидущего прохожего, как в жизни, так и за работой. Не всякому дано передать в маленьком интерьере нудную скуку обывательского быта или теплоту уюта скромной комнаты, а он владел этим даром. Не божественному озарению и не вдохновению, но результатом настойчивого труда раскрывал он нам картины окружающей природы и жизни. На первый взгляд скромные, они привораживают своей любовной высмотренностью и правдивостью и остаются в нашей памяти как самими пережитые.

Середина тридцатых годов. Третий курс художественного училища. Сидит обнаженный натурщик. Сорокачасовая постановка близится к концу. Студенты преддипломного курса спешат закончить холсты к просмотру. Константин Клавдианович обходит работающих. Ловлю конец разговора: «Товарищ Глебов. Если я вам скажу: полюбите студентку Башкову, что пишет от вас справа – вы же засмеетесь. Ну, как я вам скажу, как написать плечо у натурщика, если Вы его не чувствуете? – И длинный, как шея у жирафа, Федя стоит разочарованный, дергая себя за черные усики, не получив рецепта-шпаргалки.

Это было время, о котором писать сейчас стало модным. Рушилось многое. Сносили Сухареву башню – Школу навигационных наук Петра Великого, видимую из окна Художественного училища имени 1905 года. Вскоре «ушли» из него Константина Клавдиановича Зефирова, к радости ремесленных гениев и огорчению других. Пережив ещё несколько ударов того времени, Зефиров стал преподавать во дворце пионеров. В эти нелегкие для него годы я несколько лет подряд, каждую зиму по многу, многу раз сиживал вечерами у него за столом с ковровой скатертью и пил чай, ведя нескончаемые разговоры об искусстве и вокруг него. Два лета прожили мы вместе в деревне его первой, рано умершей жены, работали всё светлое время, не встречаясь за работой, но часто беседуя по вечерам. Там были написаны «Ванюшка Тихáнов» и несколько других холстов, стоящих в ряду моих лучших того времени. Годы нашего общения открыли мне многое из того, что лежит за пределами школьного обучения. Когда говорят, что Зефиров шел от Милле и других французов, мне становится обидно за говорящего. Очевидно, он не понимает главного в творчестве Константина Клавдиановича – его врожденной непосредственности, любви к изображаемому им миру и раздумью над ним. Мне вспоминается один-единственный разговор, не ставший размолвкой, но полный горечи со стороны Зефирова. Я с жадностью писал в Карандеевке и то, и другое, и третье – и ручеёк Вакушку с ивами над ней, и ветреную мельницу, и крапиву с углом сарая... Ему стало обидно за такой родной и близкий мир, целомудренное и бережное отношение к нему, когда я вдруг с ретивостью молодого жеребенка ворвался вдруг в него. Мы проговорили дотемна и, уходя на ночлег в половню (маленькую ригу), я унес его слова – не надо спешить. В сомнении больше оттенков.

Там, в Карандеевке я понял, рисуя, что рисуешь рельеф уходящей земли, а её саму вместе с вросшими в неё строениями и растущими из неё деревьями. Научился понимать, что открыли нам офорты Рембрандта и творения других великих. Увидел, что даже безоблачное небо не фон, а пространство, идущее от нас в бесконечность. Понял, что глядеть – это еще не видеть. Константин Клавдианович не вмешивался в мою работу, не давал советов, не обсуждал работ. Однако его глубокое уважение к природе, понимание не через классиков и тем более не через различные теории невольно заставляло остерегаться туристической поспешности и верхоглядства ведущих к равнодушию и погоней за «уменьем», за поверхностно понятой верностью и мастерством исполнения. Зефиров не был бойцом и никого никогда не опровергал и не возвеличивал. Он нес в себе искусство. Скромный, неброский он был наделен удивительной силой характера. Любил он повторять фразу – Искусство аристократично! Оно требует, чтобы перед ним сняли шляпу и подождали, когда оно соблаговолит заговорить. Иногда употреблял восточное изречение: только сильный человек борет себя. Других высказываний или цитат я от него не слышал.

Спокойная фигура Константина Клавдиановича, ровное обращение со всеми внушали к нему уважение, не позволявшее наступать ему на ногу. За сдержанностью просматривалась твердость человека, неспособного изменить самому себе.

В Карандеевке, где мы с ним жили, он, оставаясь горожанином, был принят всем населением в число своих. Уважали его безусловно, но ни в чем не выделяли из своих деревенских, никто не смотрел на него как на приезжего во всех случаях жизни, обычно спокойной, но временами взбудораженной яркими эпизодами. Так было в первый, сытый год и в следующий, когда в ход пошла лебеда... Я, много повидавший за свою жизнь, знаю, как редко человек получает в деревне всеобщее признание. Его можно заслужить только личными качествами, исключающими всякие шаги к его приобретению.

Вот эти черты характера и определили Зефирова как человека и художника. Цельного и неизменно требовательного к себе, как этому учили духовные пастыри православной церкви.

Рубан Игорь Павлович. Художник, литератор.